Я повиновался, хотя душа моя трепетала от молчаливого протеста. Миссис Невилл улыбнулась во весь рот, напоминавший хозяйственную сетку, окаймленную красной помадой.
— Ну что, Кори, надеюсь, ты доволен, что наконец приналег на математику и добился успеха?
— Да, мэм, я очень рад.
— Если бы ты так же старательно занимался все время, то мог бы окончить год с отличием.
— Да, мэм, — повторил я, сожалея о том, что мне не довелось отведать Напитка номер десять еще осенью.
Класс уже опустел. Я слышал, как в коридоре замирает последнее эхо. Пахло мелом от доски, карандашной стружкой, из школьного буфета доносился запах красного перца. Под сводами школы уже собирались на свои летние посиделки призраки.
— Насколько я знаю, ты пишешь рассказы? — неожиданно спросила миссис Невилл, разглядывая меня сквозь свои бифокальные очки. — Верно, Кори?
— Да, мэм. — Я не стал утруждать себя поиском оригинального ответа.
— Твои сочинения были лучшими в классе, у тебя высшая оценка по орфографии. Не хочешь ли в этом году принять участие в конкурсе?
— В конкурсе?
— Совершенно верно, в конкурсе литературного мастерства, — кивнула миссис Невилл. — Ты ведь понимаешь, о чем речь? Об августовском конкурсе, который ежегодно спонсируется Комитетом по искусству.
Я никогда об этом не думал. Комитет по искусству, возглавляемый мистером Гровером Дином и миссис Эвелин Пратмор, спонсировал конкурс литературного мастерства, который включал в себя написание эссе и рассказа. Победителей награждали почетным значком и привилегией прочитать свое творение на званом обеде в читальном зале библиотеки. Я пожал плечами. С тем, что я успел до сих пор сочинить, — историями о привидениях, ковбоях, детективах и космических монстрах, — трудно было рассчитывать на победу в конкурсе. Все это я писал исключительно для собственного удовольствия.
— Тебе стоит серьезно подумать над этим, — продолжила миссис Невилл. — Ты умеешь обращаться со словом.
Я опять пожал плечами. Когда учитель разговаривает с тобой как со взрослым человеком, испытываешь неловкость.
— Счастливого лета, — сказала миссис Невилл, и я вдруг понял, что наконец-то свободен.
Я ощущал себя лягушкой, внезапно выпрыгнувшей из темной болотной воды на яркое солнце.
— Спасибо! — выкрикнул я и опрометью бросился к двери. Но прежде чем выйти из класса, я оглянулся на миссис Невилл. Она сидела за своим пустым столом — без стопок тетрадей, требовавших проверки, без учебников с уроками на завтра. Единственным предметом на ее столе, если не считать промокательной бумаги и точилки, которой долго теперь не придется отведать карандаша, было красное яблоко, которое принесла ей Пола Эрскин. Я увидел, как миссис Невилл, залитая лучами солнечного света, лившегося из окна, медленным задумчивым движением взяла со стола яблоко Полы. Миссис Невилл сидела, глядя на пустые парты, изрезанные инициалами нескольких поколений учеников, прошедших через этот класс, как волны прилива, устремленного в будущее. Внезапно миссис Невилл показалась мне ужасно старой.
— Счастливого вам лета, миссис Невилл! — крикнул я от двери.
— Прощай, Кори, — сказала она и улыбнулась.
Через мгновение я уже летел по коридору. Мои руки были свободны от книг, а голова — от фактов и цифр, цитат и знаменательных дат. Я вырвался на чистый солнечный свет, и мое лето началось.
У меня так и не было велосипеда. С тех пор как мы с мамой побывали у Леди с визитом, минуло три недели. Я изводил маму просьбами позвонить Леди, но она советовала мне набраться терпения: мол, я получу новый велосипед ровно тогда, когда получу, и ни минутой раньше.
После нашего возвращения от Леди мама и отец долго разговаривали, сидя в синих сумерках на крыльце. Хотя, по всей видимости, этот разговор не был предназначен для моих ушей, я услышал, как отец сказал: «Мне нет дела до ее снов. Я к ней не пойду, и все». Но иногда я просыпался среди ночи, разбуженный криком отца во сне, а потом слушал, как мама пытается успокоить его. Он говорил что-то вроде «…в озере…» или «…в глубине, в темноте…», и я мог понять, какие видения черной пиявкой заползают в отцовские сны.
Отец теперь нередко отодвигал тарелку в сторону, не сумев осилить и половины обеденной порции, что было грубейшим нарушением его прежнего девиза «После себя надо оставлять чистую тарелку, Кори, потому что сию минуту в Индии такие же мальчики и девочки, как ты, страдают от голода». Он заметно похудел и осунулся, ему приходилось туже затягивать ремень его форменных брюк молочника. Его лицо сильно изменилось, скулы заострились, а глаза глубоко запали в глазницы. Отец по-прежнему часто слушал бейсбольные репортажи по радио и смотрел игры по телевизору, но теперь довольно часто засыпал в своем кресле, откинув голову на спинку и открыв рот. Во сне его лицо подергивалось.
Становилось страшно за отца.
Мне казалось, я понимаю, что его гложет, не просто сам факт, что он видел мертвеца. Дело было не в убийстве: подобное в Зефире случалось и раньше, хотя — слава богу — довольно редко. Главным тут, насколько я мог разобраться, была низость этого деяния, зверское хладнокровие, с которым оно было исполнено, — вот что грызло его душу. Отец был человеком неглупым, наделенным житейской смекалкой, умел отличить добро от зла и держать свое слово. Но он сохранил наивные представления о мире: боюсь, он едва ли был способен поверить, что в Зефире может существовать подобное зло. Мысль о том, что человеческое существо можно зверски избить, а потом удушить рояльной струной, после чего приковать наручниками к рулю автомобиля и сбросить в озеро, лишив его христианского погребения на божьей земле, глубоко ранила отца, возможно, даже сломала какой-то стержень внутри его. И самое ужасное: это произошло в его родном городке, где он родился и вырос. С этим он не мог справиться в одиночку. Может быть, сыграло свою роль и то, что у погибшего как бы не было прошлого: никто не откликнулся на отправленные шерифом Эмори запросы.